Свидетельство о регистрации средства массовой информации ПИ № ФС77-23619 выдано от 10 марта 2006 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)
Валерий ТЮПА
Советский и российский литературовед, доктор филологических наук (1990), профессор РГГУ, драматург. Родился в 1945 в селе Клещинцы, Полтавская область, УССР. Автор многочисленных публикаций и книг. Живет в Москве.
ШЕСТИДЕСЯТЫЕ
(ностальгия в 12 картинках)
Действующие лица:
Всеволод
Собеседник
Гена
Таня
Гера
Антон
Председатель литобъединения
Официантка
Алкаш
Старик
Студенты
Люди в штатском
Картинка первая. В кафе.
Недорогое кафе, скорее столовая, но с официанткой. Сева один за столиком. Перед ним стакан чая и булочка. Он что-то сосредоточенно пишет. Негромко звучит голос Окуджавы: «Когда мне невмочь пересилить беду…» После первого куплета появляется Собеседник, подходит к столу, песня смолкает.
Собеседник: Извините, я Вам не помешаю? Другие столики заняты.
Сева: Конечно, присаживайтесь.
Пауза. Подходит Официантка.
Официантка: Заказываем!
Собеседник: Мне, пожалуйста, то же, что и у молодого человека.
Официантка: Дома, что ли, чай кончился?
Собеседник: Дома поговорить не с кем.
Официантка: С этим тоже не наговоришься.
Пауза. Официантка приносит чай новому посетителю. Сева спохватывается и энергично принимается за булочку, запивая чаем.
Собеседник: Вы, кажется, увлеклись? Прямо, как Хемингуэй в кафе на rue Descartes, где она перетекает в rue Mouffetard. Прекрасное местечко! В античности здесь лежала дорога из Лютеции на Фонтенбло.
Сева: А Вы бывали в Париже? В хемингуэевском Париже? Это мой любимый писатель.
Собеседник: Конечно, бывал. Где я только не бывал? И на Колыме тоже.
Сева: И что Вы там делали?
Собеседник: Сидел. Впрочем, сидеть обычно не давали. Враг народа, ЗэКа семнадцать девяносто два. До Колымы семнадцать было моим любимым числом.
Сева: За что же Вас?
Собеседник: А я был немецким шпионом и диверсантом.
Сева: Вы шутите?
Собеседник: Судите сами. Революция застала меня в окопах. Командиром роты. С солдатами были отношения самые добрые. Они меня в солдатский комитет выбрали, говорили, что я грамотный, а они нет, лучше них разберусь, что солдатам сподручнее. Генерал потом за это чуть меня не убил. На прощанье рота серебряный портсигар мне подарила с трогательной надписью. После звали к себе и красные, и белые. А я с женой и сыном в наше село подался, где когда-то дедовское поместье было. Сестра старшая там жила. Крестьяне ее вскорости убили. Но ко мне относились хорошо. Я работал там учителем, преподавал чуть ли не все на свете. Назначили завучем. В 38-м, когда уже многих пересажали, дошла очередь и до меня. Посадили на телегу и повезли в райцентр. Прихватили вещдоки: портсигар этот, свадебные фотографии, тетрадку с немецкими словами. Я для школьников рукописные словарики делал. Учебников-то по селам не хватало. Словарик тот оказался самым веским доказательством. Да я и не отпирался. Один раз лицо разбили, и мне хватило: подписал добровольное признание. Самое интересное. Привезли меня тогда в райНКВД, оставили в коридоре, а дверь в кабинет начальника не плотно прикрылась. И вот я слышу оттуда мат-перемат. По телефону, скорее всего: «Да где же я ему еще сорок врагов народа по району сыщу?! Рожать я их стану, что ли?!»
Сева: Вас реабилитировали?
Собеседник: Вчистую.
Сева: Вернулись к семье?
Собеседник: Не нашел уже их. Говорят, эвакуировались. Но куда? Никто не знает. Легко могли погибнуть по дороге. В селе немцы долго стояли. Мой доноситель, он на всех в селе доносил, был у немцев переводчиком и старостой, ушел потом с ними. Так что никого не осталось у меня, ни своих, ни чужих.
Сева: А на Колыме как?
Собеседник: А на Колыме, мой дорогой, так, что говорить об этом я не хочу. Вы лучше мне сами что-нибудь расскажите. Вы здесь случайно или часто бываете?
Сева: Не то чтобы часто, но и нередко. В общаге шумно, не дадут сосредоточиться. Я здесь пишу. Вы угадали, почти как Хемингуэй.
Собеседник: Почему почти?
Сева: У Хемингуэя был большой талант и много жизненного опыта. У меня опыта нет, а таланта — пока не знаю.
Собеседник: Дороговато, наверное? Так-то за столиком творить? Если всегда только чай брать, официантка может ведь и выгнать.
Сева: Да нет, она не злая в общем-то. И деньги у меня порой бывают. Я на Мосфильме в массовке снимаюсь иногда. Неплохой заработок: три рубля каждый съемочный день! А когда Бондарчук «Войну и мир» снимал, так и по четыре пятьдесят платили. Конечно, это не часто, я не все занятия прогуливаю, так, иногда. Кстати, извините, мне на лекцию пора бежать. Эту пропускать не хочу.
Собеседник: А что за лекция?
Сева: Да о западной литературе, но не в ней дело. Профессор много об отце Тейяре говорит. Это который «Феномен человека» написал.
Затемнение.
Картинка вторая. В комнате общежития.
Тесно сдвинутые кровати: две слева, две справа. На одной из них спит Антон. Сева и Гена собираются в университет.
Гена: Антон, просыпайся!
Антон: Уйди.
Гена: Антон, немедленный подъем!
Антон: Уйди.
Гена: Антон, делаю тебе последнее предупреждение.
Сева: Да отстань ты от него.
Гена: Что значит, отстань? Тебе плевать, что с ним будет дальше?
Сева: А что с ним не так?
Гена: Ты вот проснулся ни свет не заря и торопишься в университет. Зачем?
Сева: Мне интересно. А ему, может быть, нет.
Гена: Ты торопишься получать образование. А он проспит день, проспит два, проспит три и просто лишится возможности стать человеком. И станет алкоголиком. Ты этого хочешь?
Сева: По-моему, он уже человек. И полностью за себя отвечает.
Гена: А тебя это, значит, не касается?
Сева: Почему это должно меня касаться? У каждого своя траектория жизни.
Гена: Этим ты прикрываешь свое равнодушие к окружающим тебя людям.
Сева: А ты им навязываешь свое неравнодушие. Добро должно быть с кулаками? Так? Что тебе хорошо, то и другим? С чего ты это взял?
Гена: Если это правильно, значит хорошо всем. А учиться в университете — это правильно. Чего здесь доказывать?
Сева: Кто тебе сказал, что твое «правильно» правильное? Человек должен выбирать свое для себя свободно. Самоопределение называется.
Антон: Старики, будьте людьми, уйдите! Я спать хочу. Разберитесь с моей траекторией сами, а я пока досплю.
Затемнение.
Картинка третья. В кафе.
Обстановка первой сцены. Сева пишет. Рядом на столе лежит книга. Подходит Собеседник.
Собеседник: Добрый день! Опять массовка удалась? А тут вот я некстати появляюсь отвлекать Вас? Извините! Я на минутку только заглянул.
Сева: Всегда пожалуйста. С Вами интересно.
Собеседник: Накапливаете недостающий жизненный опыт?
Сева: Да нет, просто интересно. В учебниках такого не прочитаешь.
Собеседник: Однако у Вас, мне кажется, не учебник под рукой. И три рубля вместо закладки! Съемочный день?
Сева: Это пьесы Сартра. Он меня просто потряс.
Собеседник: Осмелюсь ли спросить, а что пишете обычно Вы?
Сева: Да разное. То стихи, то прозу. Пробовал роман написать о Ван Гоге. По его письмам к брату. Замечательное издание писем случайно попалось. Но, откровенно говоря, ничего не получилось.
Собеседник: А сейчас?
Сева: Да вот хочется пьесу написать. Про Исуса Христа.
Собеседник: Неожиданно! Вы столь религиозны?
Сева: Я совершенно не религиозен.
Собеседник: Ну, да, комсомол ведь этого не дозволяет.
Сева: Комсомол тут ни при чем. Вообще я стараюсь обо всем иметь свое собственное мнение. И я вполне верю в Христа, только без мистики. Был такой человек в свое историческое время, глупо это отрицать. Просто хороший, мудрый человек.
Собеседник: Манихейская ересь.
Сева: Понимаете, богом его сделали ученики. Апостолы. И они же и отреклись от него, предали. Потом уже устыдились, стали рассказывать о чудесах, да и сами поверили.
Собеседник: Значит, Бога сотворил человек? А не Бог — человека?
Сева: Именно! Бог, создающий человека, — это же миф. Богов создают люди, когда приходят к согласию.
Собеседник: А что, в Творца, который создает человека, ну, никак невозможно поверить?
Сева: Мой папа говорит: что-то там такое все-таки есть, не может не быть. А я не могу этого принять. Не хочу соглашаться! Понимаете, столько людей надо мной стоят, наставляют, надзирают, наказывают. Но внутрь меня никому из них не проникнуть. А там — целый мир. Мой мир. Разбив лицо, можно вынудить подписать, что угодно. Любое вранье. Но вынудить быть искренним — никому не под силу. Только сам я могу раскрыться. Если захочу. Это только и дает силу жить. Внутренняя изоляция. Я живу в моем собственном мире, хорош он или плох, уж какой есть. Здесь все окружающее меня — как мебель в собственной квартире: куда захочу, туда и поставлю. Я из них, из других, из блуждающих вокруг меня людей, свой мир выстраиваю.
Собеседник: Я, например, — мебель в твоем мире?
Сева: Извините, но Вы — тоже. Здесь главное — не заиграться, не забывать, что у каждого — такой же свой мир, как и у меня, только другой. Я тоже — только мебель в Вашем мире, во всех окружающих меня мирах.
Собеседник: У Сартра научились?
Сева: Может быть. Но какая разница? Если это так. Если это истина. Послушайте хокку, правда, количество слогов не по канону:
Со мною умрут мои липы,
Мои щуплые птицы в ноябрьском тумане,
Со мною умрете и вы, ничего не заметив при этом.
Собеседник: А помнишь, у твоего любимого Хемингуэя написано: один человек не может ни черта?
Сева: Помню. Это в «Иметь и не иметь». Но человек может не уронить своего достоинства. Как старик в море, как тореадор, избиваемый боксером в «Фиесте». Впрочем, об этом надо подумать.
Собеседник: А Бог тебе разве мешает иметь свой мир?
Сева: Само собой. Он ведь сверху, ему все видно. И вокруг меня, и во мне. Это невыносимо! Как туалет без задвижки. Я живу среди людей, тая от них свою настоящую жизнь. Это личная тайна. На ней все держится. Без религии я защищен от вождей, от преподавателей научного коммунизма, от комсоргов. Впрочем, я и сам был в школе комсоргом. А тут появляется Он, которому все про меня известно, от которого ничего не скроется. Как на ладони! Нет, это невыносимо.
Собеседник: Так зачем же ты хочешь о Нем пьесу писать? Чтобы отомстить?
Сева: Нет. Чтобы люди поняли: бог-то нужен, только он не сверху — он между нами возникает. Как наше согласие, соглашение, в общем — вера. В евангелии от Луки — единственном! Лука ведь не был из апостолов, он им только поверил. Так вот у Луки Исус говорит ученикам: да не придет царство божье, как его обычно расписывают, — с облаков. Царство Божье внутрь вас есть, — он сказал. Внутри нас, понимаете? Я читал, что более точный перевод был бы: между вами Оно.
Собеседник: Может быть, ты мне позволишь прочесть, что сегодня написал?
Пауза.
Сева: Ладно.
Протягивает тетрадку.
Затемнение.
Картинка четвертая. В лодке.
В лодке несколько апостолов, занятых рыбной ловлей. Вытаскивают пустые сети.
— Рыба ушла на глубину. Нужно отплыть подальше.
— Нельзя отплывать: скоро придет Учитель.
— Ну, и что? Он ведь Бог, он может и по воде ходить. Бестрепетно. Он все может.
— Ты уверен?
— Да он сам говорил. А еще говорил, что нужно веру иметь — тогда можно все. Хотя бы с горчичное зерно веру, но совершенную, без усомнений, бестрепетную.
— Да все это знают.
— Отплываем!
Апостолы берутся за весла и гребут.
— А кого из нас Он любит больше всех?
— Мне кажется, меня. Он так со мной ласков…
— Почему не меня? Со мной он ласков особенно.
— Да Он со всеми ласков, с каждым.
— Разве можно любить всех одинаково?
— А Он любит по-разному. Каждого как единственного.
— А кто из нас любит его больше всех?
— Уверен, что я.
— Почему не я? Он для меня все!
На водной глади появляется Иисус в белом хитоне. Все в ужасе:
— Призрак!!!
Иисус: Это я, не бойтесь!
Иисус ступает по воде, приближается к лодке и вдруг, взмахнув руками, проваливается и исчезает. Один из апостолов кричит:
— Черти!!! Кто усомнился?
Немая сцена: апостолы сидят, потупившись.
— Неужели все?..
Затемнение.
Картинка пятая. В холле общежития.
Собравшиеся студенты рассаживаются, кто где, кто как — вокруг Председателя (тоже студента). В основном юноши, среди них две-три девушки.
— Старики! А Витька-то жениться всерьез собирается.
— На ком? На Таньке своей?
— Само собой.
— Вот дурак!
— Сам ты дурак. Танька — что надо! И москвичка. Московская прописка — это все!
— При чем здесь прописка? Для семейного счастья нужны только две вещи: раскладушка и ветка сирени на подоконнике. В пивной бутылке.
— Сирень быстро отцветает.
— Можно розой заменить.
— Розой дорого. Стипендии не хватит.
— Дурак потому, что опутывает себя первой попавшейся Танькой. Этих Танечек еще будет — не сосчитать.
ТАня: Пошляк!
— Таньчик, о присутствующих ведь не говорят, это же общеизвестно! Причем здесь ты? Это же Танька с классического отделения. И вообще — у нас эмансипация. Ты — просто наш хороший литературный друг.
Таня: Эмансипируйте меня обратно. Я женщина.
Председатель: Коллеги, хватит зубоскалить. Не забывайте, для чего мы собрались. Мы создаем наше собственное литературное объединение. Безо всяких шефов, чья поэзия и проза отслужили свое. Можно сказать, отжили. Напоминаю главное условие: слушателей со стороны, бескорыстных любителей поэзии мы не потерпим. Участвуют только те, кто сами пишут и готовы написанное хоть сейчас прочитать. Корить других легко, а сам ты чего стоишь?
— А как мы называться будем? Без названия литобъединение в историю не войдет. Потеряется.
— Давайте назовем: литобъединение имени Микояна.
Председатель: Кончай зубоскалить! Причем здесь Микоян.
— Как причем? Самый надежный в политбюро: от Ильича до Ильича без единого паралича! Можно пригласить почетным председателем. Он денег отвалит. Или хотя бы в «Арагви» угостит.
Председатель: Прекрати балаган! Хочешь, чтобы мы тебя исключили? Литература — это серьезно. И председателей почетных с нас хватит! Нужны настоящие.
— Как ты? Ну, серьезное дело, конечно. Но разве и пошутить нельзя?
Председатель: При обсуждении творческой продукции — нельзя.
— А где продукция?
Председатель: Итак, кто готов предложить нам свои стихи? Или прозу?
Пауза.
— Ты председатель, ты и читай.
Председатель: Я высказываюсь в последнюю очередь. Таков порядок.
Пауза.
Сева: Ну, давайте я, что ли, начну. Какая разница? Все равно всем когда-нибудь придется.
Председатель: Объявляю первое выступление. Всеволод… Как твоя фамилия? Забыл.
Сева: Бахманис.
Председатель: Всеволод Бахманис ознакомит нас со своим поэтическим творчеством. Так ведь?
— А что это у тебя за фамилия чудная?
Сева: Остзейская. Ну, то есть немецкая, но прибалтийская. По-немецки — Бахман, по-латышски — Бахманис.
— Бахман — еврейская фамилия.
Сева: Немецкая тоже. У евреев часто немецкие фамилии. У нас замечательный учитель истории был: Зегермейстер, то есть часовщик по-немецки. При Сталине из аспирантуры выгнали как космополита за то, что еврей.
Председатель: Хватит болтать! Мы тебя слушаем.
Сева (вздохнув, набравшись решимости):
Проскакала кобылица
со своих лугов.
Прокричала что-то птица
со своих кругов.
Перевернута страница —
эпилог ясней.
Лиц длиннее вереница
в памяти моей.
Жадных к жизни дней водица
уж на дне ковша.
В вязи лет уж вязнет спица,
И спешит душа.
Председатель: У кого есть вопросы, замечания?
— А лошадь тебе зачем? О ней потом ни слова.
— А птичка?
— Да это же символы, ясно.
— Ничего не ясно! Символы — чего? И спица здесь — причем? Парки пряли, а не носки на зиму вязали.
— А куда у тебя душа-то спешит, Севка? Ты уж не помирать ли собрался? Рано еще! У нас все впереди. Вот о чем писать надо.
Сева: Ну, как вам объяснить? Это стихотворение о том, что мы будем чувствовать лет, может быть, в сорок или даже больше.
Председатель: Сева, ты хороший парень. Это несомненно. Но я слишком люблю русскую литературу, чтобы одобрить такие ост-зейс-кие стихи. И не надо чувствовать за других, за всех. У каждого ведь абсолютно своя отдельная жизнь!
Сева: А не надо чувствовать за других, так и литобъединяться не надо.
Уходит.
Председатель: Не держит удара. Вспомните, как Маяковский умел отбрить мещанские насмешки! Кто следующий?
Таня встает и тоже уходит.
Затемнение.
Картинка шестая. На Пушкинской площади.
Вечереет. Таня и Сева идут рядом. Молчат.
Таня: Ты на все лекции ходишь?
Сева: Нет. Только на интересные.
Таня: А какие для тебя интересные?
Сева: Такие, где у лектора своя концепция имеется.
Неловкая пауза затягивается.
Таня: Ну, и глупое же получилось литобъединение! Ничего у них не выйдет.
Сева: Кто знает? Иногда получается. Только для этого настоящая дружба нужна. У нас исключительно дружный класс был, а в этом классе еще и наша четверка была. Четыре — это великое число! Помнишь ведь, сколько было трех мушкетеров? Трех мушкетеров было четыре! Евангелистов тоже четыре. Мы просто, как братья, жили. Всякий день перед уроками, во вторую смену учились, собирались у одного из нас. Обо всем своем рассказывали, не таились, друг к другу прислушивались. Каждый был рад слову другого. Подшучивали, конечно, но как раз и любили каждого за его странности, за его единственность! Никто бы себя не пожалел — за другого постоять. Как у мушкетеров. У Сталина был культ врага, а у нас — культ дружбы. А здесь в общаге — каждый за себя, рад над другим потешиться, чтобы себя приподнять. Произнесешь что-нибудь: или не услышат тебя или высмеют.
Таня: Да дураки они! Стали с чего-то фамилию обсуждать. Разве литература от фамилии зависит?
Сева: Иногда зависит. Вот Пушкин — самая литературная фамилия! А с фамилией Безштанько за белый лист бумаги садиться бесполезно.
Таня: Не надо говорить глупости. Но твоя фамилия, в самом деле, интересная.
Сева: Еще бы не интересная! Мой дед был из латышских стрелков. Революцию делал. В иные дни она только на одних латышских стрелках и держалась. Ну, а после репрессирован был. Так я и родился сибиряком.
Таня: Сибиряки — надежные. Если бы я в Москве конкурс не прошла, я собиралась в Иркутск податься. Учиться на журналистку: «Трое суток шагать, трое суток не спать ради нескольких строчек в газете».
Сева: И сибиряки разные бывают.
Таня: Нет, рядом с сибиряком надежно, ничего не страшно. Кстати, стесняюсь сказать: мне твои стихи очень понравились.
Сева: Неужели правда? А я уже решил больше стихов не писать. Душу приоткрываешь, а туда лезут. Проза — другое дело.
Таня: Что ты! Тебе надо, обязательно надо писать. Прочитай что-нибудь еще!
Сева: Не хочу. Я впервые в жизни прилюдно читал свое — и вот что вышло.
Таня: Не поддавайся ты этим недоумкам! Они ничего не смыслят. Ну, пожалуйста, хотя бы одно. Любимое прочитай.
Сева: Ну, ладно…
Пауза.
Кормила женщина меня
из рук душистою малиной.
И целовала среди дня.
И день казался длинным-длинным.
Он весь был где-то впереди,
наш длинный день — такой короткий.
Как кровь, малина на груди,
на лбу, губах, на подбородке…
Мы знали с нею, что закат,
окончит день и все погубит.
Я помню где-то у виска
чьи-то малиновые губы.
Пауза.
Таня: У тебя был роман со взрослой женщиной?
Сева: Нет.
Таня: С учительницей, наверное?
Сева: Ничего этого не было.
Таня: Как ничего?
Сева: Ни малины, ни губ, ни женщины. Я это очень давно написал — больше года уже. Я тогда даже и вовсе еще ни с кем не целовался.
Таня: Так это ты все придумал?!
Сева: Нет. Мне эти строки пришли откуда-то, и я их записал. Иногда бьешься, бьешься — ничего не выходит. А тут вдруг слова сами приходили и складывались. Оно, как говорится, свыше было мне послано. Не по заслугам. Возможно, по ошибочному адресу послали.
Таня: Зато теперь ты, наверное, уже стал мастером целоваться? Опыта поднакопил?
Сева: Не издевайся! Если честно, еще не доводилось.
Таня: Хочешь попробовать?
Сева: Хочу.
Затемнение.
Картинка седьмая. В кафе.
Сева и Гена за столиком. Перед ними по стакану с бурой жидкостью.
Гена (проходящей мимо официантке): Извините, моя ласковая, почему это пойло называется кофе? Кофе — он черный, и подают его в маленьких таких беленьких чашечках?
Официантка: Не умничай, аристократ. Это кофе по-английски!
Гена: Ах, вот как! Будем знать.
Официантка: Англичане крепкое не пьют, оно у них разбавленное.
Гена: Выгодно.
Официантка: Какое выгодно? Кофе не пиво, много не заработаешь.
Уходит. К столику подсаживается Алкаш.
Алкаш: Слушайте, старики, не в службу, а в дружбу, угостите чуть-чуть. Душа рвется, ну, просто изнывает душа.
Гена: Извините, у нас лишних денег нет.
Алкаш: Кто говорит о лишних? Лишних я и не прошу, это было бы подаяние. Из жалости. Мне жалости не надо, милостыню я не принимаю. А вы из нелишних угостите, а? От души, понимаете? От своей души — моей душе! А я вам песенку спою. Слушайте (начинает петь серьезно, с чувством):
От злой тоски не матерись, —
Сегодня ты без спирта пьян…
Приближается Официантка.
Официантка: Это ты-то — без спирта?! Денатурата, что ли, нализался? Глаза б мои тебя не видели! Пошел отсюда. Не приставай к студентам. Они бедные, они умные, они учатся, чтобы человеком стать. А ты — тварь пьяная.
Алкаш: Чего лаешься? Если бы ты могла понимать, с какой невыносимой тоски я пью…
Официантка: У всех у вас одна тоска — бутылка.
Алкаш: Грубая ты женщина. Ты что? Разве хоть одним глазком в мою душу заглядывала? Ведь каждый человек — тайна.
Официантка: Пошел отсюда со своей тайной! Сейчас милиционера позову — на пятнадцать суток сядешь. Там никто не нальет.
Алкаш: Ухожу, ухожу, ухожу.
Действительно уходит.
Сева: Любопытное учение у христиан. Они говорят, сам Иисус учил: в каждом, кто к тебе обращается, нужно уметь увидеть Христа.
Гена: И в этом попрошайке тоже?
Сева: Получается так.
Гена: Это бред!
Сева: Не бред, а концепция.
Гена: Концепция отжившего прошлого, друг мой.
Затемнение.
Картинка восьмая. На Пушкинской площади.
Скопление людей, преимущественно молодых, переминающихся с ноги на ногу лицом к памятнику, спиной к зрителям. Среди них Сева и Гена.
Сева: А кто они такие вообще? Что они сделали?
Гена: Не знаю. Наверное, нам объяснят?
Проходящая мимо относительно молодая женщина трогает Севу за рукав:
— Мальчик, как у вас со здоровьем?
Гена: Да отойди ты! Здоровье в порядке — спасибо зарядке!..
Женщина скрывается в толпе.
Сева: А кто это был? Что она хотела?
Гена: Ты не понял? Ну, мальчик, я тебе после объясню.
Возле памятника кто-то вскидывает бумажный транспарант: «Свободу Синявскому и Даниэлю». Немедленно несколько рук в него вцепляются, рвут, а поднимавших волокут через толпу к милицейской машине. В толпе мелькает Гера с фотоаппаратом. Кто-то выхватывает у него аппарат и разбивает о мостовую.
Броуновское движение толпы. Мимо Севы с Геной протискиваются две девушки, занятые разговором. Следом за ними проталкиваются двое в штатском: пожилой и молодой.
Молодой (вполголоса): Товарищ майор, девиц обеих нужно брать! Я за ними давно хожу. Они такое несут… Я вас уверяю: брать нужно обеих!
Пожилой: Да погоди ты! Зачем событие раздувать? Они, может, этого только и добиваются. А нужно будет — так всех заберем.
На парапет поднимается молодой парень. Собравшись с духом и вздохнув поглубже, выкрикивает:
— Граждане свободной России…
Немедленно несколько рук сдергивают его с парапета и волокут к милицейской машине. Вмешивается случайно проходивший мимо старик в толстенных очках:
— Что это происходит? Что вы себе позволяете? Отпустите его! Вы делаете ему больно! Отпустите немедленно!
— Вали отсюда, старикан, пока цел.
— Я требую оставить молодого человека в покое! Меня так же вот однажды посадили в воронок — а после двадцать лет на Колыме!
— Живучий же ты, дед. Тем более вали отсюда.
— Я требую его отпустить!
— Сам напросился.
Его хватают и волокут в милицейскую машину тоже.
— Отпустите меня! Больно! Не надо!..
Затемнение.
Картинка девятая. В кафе.
Сева и Гена за столиком.
Гена: После такого стоит выпить.
Сева: Я вообще-то не очень. Как-то раз так совсем сплоховал. Ну, давай. А то не по себе как-то…
Гена (Официантке): Агдам! Два стакана!
Официантка: Вам, доходяги, есть надо, а не пить. В чем только душа держится?
Гена: Не твоя, мать, забота. А ты по доброте твоей по конфетке на закусь подкинь, а? На степуху живем… (Севе) На фольклорной умора была. Колхознички на покос в дальнюю деревню ездили, и мы с ними отпросились у руководительницы. Мы с Вовиком и девица одна к нам пристала. Сказали: они же на покосе петь будут, а мы записывать. Доехали, вылезаем из кузова, и — в сельмаг. А селяне — косить. Купили мы бутылку водки, а на закуску не наскребли. Нашли полянку — чудесную. Сплошь в дикой клубнике. Или землянике? Земляничная поляна! Видел у Бергмана? Глотнешь из горла — теплая… Такая гадость! И бегаешь по поляне земляничинки ищешь — закусить. Потом только догадались: нужно сначала горсть земляники набрать, а потом уже глоток, и сразу зажевать. Рекомендую!
Официантка приносит стаканы и пару конфет.
Официантка: Нате, ублажите свои души. Да не ужритесь, соколики.
Подержали стаканы в руках, выпили. Помолчали.
Сева: Мерзко чувствовать себя трусом. Вот в чем дело. Тот парень явно студент, как мы. Теперь его будут бить, завтра исключат из комсомола, послезавтра — из университета. Он не мог этого не знать, когда на парапет полез. И знал, что не договорит, что сдернут. И все-таки полез. Чтобы не стыдиться потом. А вот я бы не решился. Доучиться хочу.
Гена: Не в трусости дело. В организованности. Их там было полплощади — курсантов школы КГБ. Переодетых, но организованных. А мы разобщены, растеряны, нас не подготовили. Нам нужна организация!
Сева: Типа литобъединения?
Гена: Типа партии.
Сева: Это уже было и до нас. Ничего хорошего.
Затемнение.
Картинка десятая. В холле общежития.
Два-три человека занимаются. Входит Гера с гитарой. Один из сидевших кричит: — Герка, привет! Выбегает с криком: — Гера пришел! Постепенно холл заполняется студентами. Сева и Таня садятся рядом.
— Герка, выпьем?
Гера: Не сейчас. Сначала попоем, а после и попьем.
Перебирает струны. Затем негромко поет (без художественного свиста):
Если радость на всех одна, на всех и беда одна,
Море встает за волной волна, а за спиной спина,
Здесь, у самой кромки бортов друга прикроет друг,
Друг всегда уступить готов место в шлюпке и круг.
Его не надо просить ни о чем, с ним не страшна беда,
Друг мой — третье мое плечо, будет со мной всегда,
Ну а случись, что друг влюблен, а я на его пути,
Уйду с дороги, таков закон, третий должен уйти.
Гера (без паузы): Слушайте анекдот. Петька спрашивает у Чапаева: «Василь Иваныч, что у тебя с головой?» Чапаев отвечает: «А что, нравится? Ребята посоветовали: яйцами помыл». Петька: «Ну, и акробат же ты, Василь Иваныч!»
Все смеются.
Одна из девушек: Давайте петь вместе!
Гера: Чего прикажете?
Одна из девушек (запевает): Клены выкрасили город…
Все подхватывают, Гера подыгрывает.
…Колдовским каким-то цветом.
Значит скоро, значит скоро
Бабье лето, бабье лето.
Хлопком по струнам Гера прерывает песню.
Гера: Это главное! В жизни мужчины главное — женщина.
Таня: Давайте Окуджаву петь.
Гера берет пару аккордов, запевает, все подхватывают.
Неистов и упрям,
гори, огонь, гори.
На смену декабрям
приходят январи.
Нам все дано сполна —
и радости, и смех,
одна на всех луна,
весна одна на всех.
Прожить бы жизнь дотла,
а там пускай ведут
за все мои дела
на самый страшный суд.
Там оправданья нет,
и, целый век спустя,
семь бед — один ответ,
один ответ — пустяк.
Неистов и упрям,
гори, огонь, гори.
На смену декабрям
приходят январи.
Некоторые поют «январи», другие радостно выкрикивают: сентябри!
Таня (Севе потихоньку): Хорошо, правда? Окуджава всех объединяет.
Сева: Да, Окуджава — наше все.
Затемнение.
Картинка одиннадцатая. В комнате общежития.
Обстановка второй сцены. Сева и Гена полулежа с книгами на своих постелях. Антон лежит, мечтательно глядя в потолок.
Антон: А знаете, старики, как нашего ПэЖэ знающие люди называют? Гладиатором.
Гена: Что-то он не производит боевого впечатления.
Антон: Зато при Сталине он был замминистра культуры, а министром был Александров. И было знаменитое «Александровское дело». Министр культуры со своим ближайшим окружением на шикарной правительственной даче культивировал оргии. Смазливой молоденькой актрисе, чтобы получить распределение в приличный театр, требовалось пройти через эти смотрины. Ритуальные совокупления. Высокая подмосковная античность. Так вот на суде наш ПэЖэ клялся со слезами на глазах: я их только гладил! Только гладил! Отсюда — гладиатор. Простили. За былые партийные заслуги. Не посадили, кинули к нам простым профессором.
Сева: То-то я замечал: он глубокомысленно руку ко лбу приставляет, а через раздвинутые пальцы на коленки девушек посматривает.
Гена: Конечно! Погладить-то хочется…
Антон: Нет, это он предается приятным воспоминаниям. Все-таки пожил человек в свое удовольствие, не то, что мы.
Сева: А я Гладиатору в прошлом году курсовую сдавал. Он прочитал, вызвал меня и говорит: я не хочу ломать Вашу жизнь, и поставлю Вам пятерку. Только этот текст Вы не должны никому показывать, его следует немедленно уничтожить. А если Вы этого не сделаете, и кто-нибудь его прочитает, то Вы обязаны, как честный человек, сказать, что научный руководитель был против.
Затемнение.
Картинка двенадцатая. В кафе.
Обстановка первой сцены. Сева за столиком пишет. Вбегает Гена.
Гена: Помчали на площадь!
Сева: Зачем?
Гена: Протестовать!
Сева: Против чего?
Гена: Ты что, ничего не знаешь? Не слыхал? Против вторжения!
Сева: Какого вторжения?
Гена: Нашего вторжения! В Чехословакию. Им там захотелось социализма с человеческим лицом, а мы им в это лицо — дулом танка двинули. Какие-то люди там протестуют против этого свинства.
Официантка (проходя мимо): Ну, и сволочи эти чехи. Мы за них в войну кровь проливали, а они бунтовать вздумали.
Сева: Погоди. Я должен подумать.
Гена: Чего тут думать? Протестовать, и все.
Сева: Думать всегда не вредно.
Гена: Поглядите на него, какой основательный! Не корчи из себя.
Сева: Будучи злословим, Он не злословил взаимно.
Гена: Ну, и сиди себе тут, писателишка недоделанный! Трусишь, как тогда с Синявским? Можно ведь всю жизнь писать, писать, и ничего не произойдет. Нужно совершить поступок!
Сева: Того страха у меня больше нет. Просто я не уверен, что поступок нужен именно такой. Я не знаю тех людей, которые собрались там. Те ли они, с кем мне следует идти общим путем?
Гена: К черту!
Убегает.
Появляется Собеседник в белом хитоне. Медленно приближается. Протягивает руку в сторону Севы.
Собеседник: Это я, не бойся. Шестидесятые годы закончились. Следуй за мной, Всеволод.
Сева встает. Собеседник направляется к выходу. Сева идет за ним.
Затемнение.