Свидетельство о регистрации средства массовой информации ПИ № ФС77-23619 выдано от 10 марта 2006 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)
Сергей ПОПОВ
Поэт. Родился в 1962 году. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Арион», «Москва», «Дети Ра», «Юность», «Зарубежные записки», «Интерпоэзия», «Волга», «Зинзивер», «Новая юность», «Футурум АРТ», «Литературная учеба», «Крещатик», «Подъем» и других. Автор многих книг стихов и прозы. Победитель Международного поэтического конкурса «Перекресток» (Германия) журнала «Крещатик» (2007). Обладатель Специального приза Союза российских писателей Международной Волошинской премии за лучшую поэтическую книгу года (2010). Лауреат премии журнала «Дети Ра» за лучшую поэтическую публикацию года (2011). Лауреат премии литературной газеты «Поэтоград» за лучшую поэтическую публикацию года (2011). Лауреат премии газеты «Литературные известия» за лучшую поэтическую публикацию года (2014). Лауреат премии «Писатель XXI века». Член ПЕН-клуба (Русский ПЕН-центр), Союза российских писателей и Союза писателей ХХI века. Живет в Воронеже.
РОКОВАЯ ДЕТАЛЬ
* * *
Пойти в доставщики еды
и накормить пятью хлебами
тех, что радели за труды
и общим лаптем щи хлебали.
Насытить рыбами двумя
тех, что из яви выпадали,
и папиросами дымя,
присочиняли про медали.
Пусть все вокруг яснее дня,
пусть все внутри мутнее дыма,
радение через меня
везде и всем необходимо.
Сесть на задрипанный мопед,
пристроить в коробе пакеты —
и ничего на свете нет,
и ветром истины отпеты.
Но ждут явленья моего,
где вехи высятся спесиво
и за прямое волшебство
не предусмотрено спасибо.
* * *
Страшно сказать и забавно смотреть,
как пререкаются слово и плоть.
Небокопченья последняя треть
всякую чушь подвигает молоть.
Хоть и не факт, что язык без костей —
всякому горлу положена кость —
сказано все — отдыхай да толстей,
но тишина пробирает насквозь.
И чтоб не выдалось раны сквозной,
крови несметной, дурацкой беды,
необходимо и в холод, и в зной
новый объем выдавать лабуды.
Это придуманной родины щит,
воспоминаний словарная клеть,
что при ударах курантов трещит,
но не дает до поры околеть.
Это любви загрудинная гать,
это слезы ядовитая ртуть,
что подвигает о завтра солгать,
чтоб на вчера полномочья вернуть.
А потому говори, говори,
рваная крона, осенняя сталь…
Голос горазд разгораться внутри —
это и есть роковая деталь.
Страшно молчать и смешно замечать,
как во вчера обживается речь,
неутомимо готовясь в печать
с тем, чтобы завтра в архиве полечь.
Тесного времени ярая ржа
жадно блажит на ветвях у межи…
Что за наделы отводит межа,
где не важны времена-падежи?
Что ж ни гу-гу? Отвечай, отвечай —
точно язык прикусила земля,
где по зазимкам пустую печаль
испепеляют ля-ля тополя —
небо копченое, печень вразнос,
языкознания жар и озноб…
Жидкая россыпь подержанных роз,
зимней отчизною брошенных в гроб.
* * *
Невероятно много снега
на Добролюбова к утру…
Коряжма, Каргополь, Онега
звучат как песня на пиру.
Сольвычегодск, Мезень, Урдома —
теснятся в песне имена.
Литинститутского дурдома
вино важнее, чем вина.
Да и когда все это было —
тайга, колючка, лагеря?..
И предложенье очень мило,
но только делается зря.
Отчалить в северные дали,
чтоб души наши не рыдали,
к себе на родину зовет
неукротимый рифмоплет.
Но не цепляет перспектива
в края невыплаканных слез
с похмелья мылиться ретиво
и ностальгировать всерьез.
Ведь путешествовать без дела
по диким весям наобум,
где бабка в юности сидела,
не ляжет и на трезвый ум.
Вернее в пьянку точно в кокон
запрятать песенный надрыв,
где норовил Рубцов из окон
взлетать, про север позабыв.
Где воспаренье — часть печали,
которой щедро причащали
ушедшие из-за стола —
на небе важные дела.
Клубится дым по коридорам,
на кухнях парится бурда.
Поют собравшиеся хором
перед отбытьем в никуда.
Как бабка всуе завещала,
артикулируя навзрыд,
ненаказуемо начало,
но страшно пенье аонид —
куда безумней, чем бараки,
козлы, блатные, мужики…
Когда братаются до драки,
тревожить Клио не с руки.
Ведь руки заняты объятьем,
пока не вздумается братьям
сугробы выкупать в крови
любви к безумцу визави.
Приходит день в прикиде алом,
Марс оккупирует Парнас
и сокрушительным вокалом
обезоруживает враз.
Но ясен узникам созвучий
путеводитель по Руси:
как ни смущает пламень жгучий —
не верь, не бойся, не проси.
* * *
Седьмая ли на киселе
вода иль семьдесят седьмая —
в родном селе навеселе
он жег, комедии ломая.
Его не жаловали за
неукротимую натуру
и материли за глаза,
когда выделывался сдуру.
Такая дальняя родня,
что и лицо — уже пунктиром…
Он тосковал при свете дня —
считал, что звезды правят миром.
С ним было связываться в лом —
ведь наваляет и уроет,
и станет пусто за столом,
как будто рухнул астероид.
И астроному от сохи
ночные вычертились дали,
как будто прежние грехи
в гробу хранители видали.
Взяла дорога в никуда
железной хваткой, как ни странно,
чтоб он проникся навсегда
стряпней вагона-ресторана —
официанта костерил,
учил рачительству бармена,
но не корнал доходных крыл,
чтоб угощаться неизменно.
Он поступал как истый шеф,
и не ломались поварихи,
и было сладостно душе
лететь на музыку и крики.
И где кабацкое окно
в обсерваторию предела
земной слезы обращено,
он распрягался обалдело.
Какое дело звездной тьме
до набирающихся тварей,
когда юродствует в уме
самозабвенный планетарий?
И разве родственная связь
держала горние светила,
когда отечество, двоясь,
красавца в космос отпустило?
Он позабыл, что позабыт,
и растворился без остатка…
Когда от скорости знобит,
все на земле смешно и шатко —
И вместо родины и слез,
и поношенья, и привета —
лишь заклинание колес
и клин поношенного света.
* * *
«В Москву, — тарахтела, — конечно, в Москву, —
Давно это тема засела в мозгу,
и нет очевидней расклада.
Когда на холсте не хватает мазка,
Сама по себе возникает Москва
и все завершает как надо».
«Едва ли поможет, — ответствовал я, —
Ты станешь в столице сама не своя.
А впрочем, кати ради бога.
Как будто бы бегством закрасишь изъян —
кто был допотопной иллюзией пьян,
тех не пощадила дорога».
Художница вскользь надевала белье,
Но главное — не прекращала свое:
«Уеду, уеду, уеду…»
«Ей-богу, во вторник отчаливай, что ж —
как будто бы сам на себя не похож
я стану от этого в среду».
Четверг, понедельник и снова среда —
разъятия бесцеремонна вода,
но в ней половина успеха…
Железнодорожный размыв дождевой,
небесная дрожь по земной душевой
и бесперспективное эхо.
Я выглядел, надо сказать, молодцом
для бойкой торговли помятым лицом —
и это не худшая скверна —
а тающий абрис сумбурных картин
с течением, как оказалось, един,
ведь русло начертано верно.
И где-то мазки на Москве не срослись —
и следом вином разведенная слизь,
и мутная спесь разведенки.
Столичная штучка? Пожалуй, она —
на заднем дворе своего полотна
задумчиво курит в сторонке.
Но разве страшна перспектива двора,
покуда душа шебуршит на ура
и определяется мимо
поклонников и позолоченных рам
в какой-нибудь воображаемый храм,
чье расположение мнимо.
И кто присягнет, что не в сердце страны,
где кисти неправильно наклонены
и ждут воскресенья наклона,
и мысленной фрески немыслимый ход —
одно лишь спасение от непогод
и родоначальное лоно.
* * *
Где ничего не означали
пустопорожние печали,
веселий зыбкие огни,
дразнили каверзные дали,
манили дальние медали,
как полагалось искони.
Где счастье в песенном помине
цвело на светлой половине
мироустройства для трудяг,
переливалась водка в горле,
по мавзолею старцы перли,
резвился выгоревший стяг.
Смешила странная подсветка —
та, что выхватывала метко
на память мелочь из трухи —
будь то винтилово по пьяне,
прикосновение на грани,
пожар неубранной руки.
За дружбой здравиц и приличий
язык угадывался птичий
и всепогодный разгуляй,
и по брусчатке очумело
братва вышагивать умела
под командирский рык и лай.
Сердечно песенка поется,
но ничего не остается
по истеченье грешных нот —
какой случалась, той и стала
напостоянно из металла
любовь размером с небосвод.
И если в качестве приманки
легло минувшее под танки,
просело будущее в грязь —
не по сюжету сожаленье,
ведь хронология и тленье
друг друга любят — не таясь.
Металл ржавеет и слезится,
слетает ржавчина как птица,
дымится грязная вода.
И без поправки на погоду
идет слеза по небосводу
и не приходит никуда.
* * *
Множитель взглядов искоса, слов не в масть,
спорщик о том, что ранее с ним стряслось,
как угораздило напрочь не запропасть
небо коптившего с благообразьем врозь,
как раскурить отсыревший к утру табак,
определить по запахам, где жилье,
палкой отбиться от своры лесных собак
и поселковое перехитрить жулье,
за полбутылки клевый сыскать ночлег,
местных простушек перешерстить набор,
присочинить, что есть тебе оберег —
яшма-усмешка с южноуральских гор,
где в шлакоблочных днях, кочевых ночах
накоротке со спиртом да чифирем
чуть было вовсе вскорости не зачах,
вдрызг обрубаясь разве что к четырем.
А миновав обмерку пред пущим сном,
верку ли, клавку холить до холодов,
видеть, как снег срывается, невесом,
воображать, что ты ко всему готов.
Может, лишь эта робкая полумгла,
заполонив некопаный огород,
что-то еще и впрямь обелить могла,
но не судьба от вышних прожить щедрот.
* * *
Нисколько не — что пел вразвалку,
ни грамма не — что пил в затяг
и не включался в перепалку
на запредельных скоростях.
Земля прикидывалась вешней,
и с нарастающим теплом
кормили женщины черешней
за нескончаемым столом.
Но ни слезы о самобранке,
о вкусе ягод-ягодиц
там, где братания и драки,
и вопли падающих ниц.
Где за последние объятья
у надвигающейся тьмы
полупридуманные братья
безумье жалуют взаймы.
Взаимодействие с тенями
развоплощению сродни —
мерцают в сумеречной яме
обворожительные дни.
И застывает на сетчатке
крутая линия груди.
И проступает в отпечатке,
что полыхало позади.
Горазд выкидывать коленца
огонь на всех семи ветрах —
но хорошо на хордах сердца
ни пух не держится, ни прах.
В осклизлых камерах кромешных
нет ни подзола, ни золы —
лишь колгота живых и грешных
да крови острые углы.
Любовь пуста как стеклотара,
вино пленительно как смерть —
ее сквозного перегара
завесу сроду не стереть.
Но из обрывочного пенья
и прободного пития
опровержение успенья
в десятку бьет через края.
* * *
Тут без перрона даже —
сразу февральский лед…
С бабушкой, при поклаже —
поняли, что умрет.
Хмурой родни посланцы
выдвинулись к тому,
кто уходил на танцы,
а угодил в тюрьму.
И с пацаном старуха —
вот он и весь эскорт
праха его и пуха,
камер его и хорд —
страшной сердечной мути,
что в никуда свела…
Черт при любой минуте
лез не в свои дела —
то не потушит спичку,
брошенную в сердцах,
то упечет в больничку
вспомнить о праотцах.
Стылые перегоны,
лютые кабаки,
что постояльцу зоны
праздничны и легки.
Он и работал вкратце,
где на колесах бар
и по пути паяцы
клеют веселых шмар.
В жилу ж.д. жестянка —
звезды в ночном окне,
и ни черта не жалко
брать по любой цене…
Но в тигулях державы —
выше любви бери —
ждали, черны и ржавы,
присные фонари,
где о звезде успенья
сбацать по-новой рад
в стиле блатного пенья
старческий интернат,
чтоб не стеснялись гости
шалой подпеть беде —
ветренно на погосте,
весело как нигде,
ведь за беспутство щедро
вычерчен Млечный путь —
небо транжирит недра,
чтобы перечеркнуть
злые пути-дороги,
игры с крутым огнем,
бредни о добром боге,
колокола по нем,
беглый простор свободы,
зимний предел родства,
все поезда и годы,
музыку и слова.
* * *
Подруги вдали различимы едва —
параметры страсти смешны.
И там, где вчера бушевали слова,
сегодня разгул тишины.
Загульный период вселенской тоски
решительно был бы хорош,
когда не давила бы кровь на виски
и ставилось счастье ни в грош.
И ложь во спасение, где не спасти
от календаря ничего,
у памяти в необъяснимой чести
и входит в ее вещество.
Я не комментирую частности сна,
который и снился едва ль,
когда норовит чумовая весна
сместиться почти на январь.
И пафос, не свойственный ранней зиме,
цветет вопреки и назло.
Роскошные тени гуляют во тьме,
но зренье уже отцвело.
И если купаются блики в любви
ко внекалендарным делам,
что может ответствовать их визави,
сквозь нынешний глядя бедлам?
«Я не различаю, и впредь не хочу —
всю оптику видел в гробу —
единственно так дураку по плечу
свою одурачить судьбу.
Я не существую во всех временах —
единственный выдан расклад,
где пух неизвестности легче, чем прах,
но кто этой легкости рад?»
* * *
Из леса звонков-эсэмэсок,
что стал непроглядным уже,
ныряешь в осенний подлесок
на позднем своем вираже.
Там все обезврежены звуки,
вне доступа прежние сны
и нет перспектив у науки
со связью дружить до весны.
К морозам провайдер наглее
цыганит оплату вперед
и всласть на манер Бармалея
о собственной крутости врет.
Конечно, за все расплатиться
заставит синдром должника,
но радости редкая птица
не выпорхнет наверняка.
Ну разве что, если прорвется
к неопровержимой душе
безумие первопроходца
на крайней заимке уже,
где нет оператору эха —
ответного смеха и слез,
и вся рецептура успеха
в том, чтобы не плакать всерьез,
а курсом своих синусоид
во внесетевом вдалеке,
где прошлому верить не стоит,
вслепую идти налегке.
* * *
Когда из воздуха, из облака и сна,
из дыма едкого и пара кровяного,
под лягз и лепет оформляется весна,
Психея каверзу подсовывает снова.
И вопреки эфирной смуте и возне,
и лепестковым провокациям погоды
приходит выбывшая барышня во сне,
киношным гримом заштриховывая годы.
Морфей сулит очередные барыши —
шипы обиды в целлофановой обертке,
и розы мира, что пылыли от души,
пока тюльпаны не проклюнулись в Нью-Йорке.
Чреват соцветиями каждый континент —
пусть и тычинки все до пестиков похожи,
а вся ботаника — разверстка кинолент,
где Хронос холодом проходится по коже
и океан — всего лишь ваза для цветов
добра и зла, перевернувшего былое,
где вечный Дафнис до удара не готов
простить безумье образумившейся Хлое,
где за филфаковский набор мифологем
синематографу античного разлива
не нужно было отвечать ни перед кем,
а только паузы выдерживать красиво.
Но это шутка, что спасают красота
и флора с тесной географией впридачу…
Актерка реплику проносит мимо рта,
и я с размаху о невысказанном плачу.
* * *
Он перегружен жизнью свежей,
случайной музыкой в ночи
по-над огнями побережий,
где сны легки и горячи.
Толпой заполнен отпускною,
слабомоторный катерок
неимоверною ценою
морской доматывает срок.
Экскурсионное корыто —
перекореженный металл —
окрестной моросью покрыто,
и холод люки пропитал.
Но мчит суденышко к причалам,
валяет чахлую волну.
И дело, в сущности, за малым —
не уходить на глубину,
а бестолковиться над чащей
подводных жизней в никуда,
не оставляя тьмы звучащей,
когда все прочее — вода.